Затем Патю отвёл меня к знаменитой оперной актрисе, которую звали Лефель, любимице всего Парижа и женщине - члену Королевской академии музыки. У неё было трое маленьких очаровательных детишек, что порхали по всему дому.
- Обожаю их, - сказала она.
- Все трое красивы, - отвечал я, - и каждый непохож на другого.
- Ещё бы. Старший - сын герцога д'Анеси, тот - графа Эгмона, а младший - сын Мезонружа, того, что женился недавно на девице Роменвиль.
- Ах, ах! Простите великодушно. Я полагал, вы мать всех троих.
- А я и есть их мать.
С этими словами глядит она на Патю и вместе с ним заливается хохотом, а я краснею до ушей. Я был новичок. Мне непривычно было слышать, чтобы женщина открыто попирала мужские права. Девица Лефель отнюдь не была бесстыдна - просто честна и выше предрассудков. Знатные господа, отцы этих маленьких бастардов, оставили их матери и платили за воспитание, так что та не знала ни в чём нужды. Неопытность моя по части французских нравов приводила к жестоким недоразумениям. После того допроса, что устроил я девице Лефель, она бы засмеялась в лицо любому, кто бы решился назвать меня неглупым человеком.
В другой раз повстречал я у Лани, учителя балета из Оперы, четырёх или пятерых девушек; каждую сопровождала мать. Лани давал им уроки танцев. Всем было тринадцать-четырнадцать лет, и все на вид скромны, невинны и воспитанны. Я говорил им приятные вещи, они отвечали, потупив глаза. У одной болела голова, я даю ей понюхать мелиссовой воды, а подруга её спрашивает, хорошо ли она выспалась.
- Это не от того, - отвечает дитя, - я, кажется, беременна.
Не ожидав услышать подобного ответа, я говорю, как последний осел:
- Никогда бы не подумал, сударыня, что вы замужем. Она глядит на меня, потом оборачивается к другой, и обе принимаются смеяться от всей души. Я удалился пристыженный и решился впредь не рассчитывать, что в театральных девицах найдётся хотя бы капля стыда. Они все похваляются бесстыдством и почитают дураком всякого, кто станет обходиться с ними иначе.
Глупая служанка много опасней, нежели скверная, и для хозяина обременительней, ибо скверную можно наказать, и поделом, а глупую нельзя: такую надобно прогнать, а впредь быть умнее. Моя извела на обёртки три тетради, в которых подробнейшим образом описывалось всё то, что я собираюсь изложить в главных чертах здесь. В оправдание она сказала, что бумага была испачканная и исписанная, даже с помарками, а потому она решила, что лучше употребить в хозяйстве её, а не чистые и белые листы с моего стола. Когда б я хорошенько подумал, я бы не рассердился; но гнев первым делом как раз и лишает разум способности думать. Хорошо, что гневаюсь я весьма недолго - irasci celerem tamen ut placabilis essem. Я зря потерял время, осыпая её бранью, силы которой она не поняла, и со всей очевидностью доказывая, что она дура; она же не отвечала ни слова, и доводы мои пропали впустую. Я решился переписать снова - в дурном расположении духа, а стало быть, очень скверно, всё, что в добром расположении написал, должно быть, довольно хорошо; но пусть читатель мой утешится: он, как в механике, потратив более силы, выиграет во времени.
Итак, сошедши в Орсаре в ожидании, пока погрузят балласт в недра нашего корабля, чья чрезмерная легкость мешала сохранять благоприятное для плавания равновесие, я заметил человека, который, остановившись, весьма внимательно и с приветливым видом меня разглядывал. Уверенный, что то не мог быть кредитор, я решил, что наружность моя привлекла его интерес, и, не найдя в том ничего дурного, пошел было прочь, как тут он приблизился ко мне.
- Осмелюсь ли спросить, мой капитан, впервые ли вы оказались в этом городе?
- Нет, сударь. Однажды мне уже случалось здесь бывать.
- Не в прошлом ли году?
- Именно так.
- Но тогда на вас не было военной формы?
- Опять вы правы; однако любопытство ваше, я полагаю, несколько нескромно.
- Вы должны простить меня, сударь, ибо любопытство моё рождено благодарностью. Вы человек, которому я в величайшей степени обязан, и мне остается верить, что Господь снова привёл вас в этот город, дабы обязательства мои перед вами еще умножились.
- Что же такого я для вас сделал и что могу сделать? Не могу взять в толк.
Кругом я вижу лекарские инструменты и, сочтя хозяина моего лекарем, спрашиваю его о том, когда он возвращается.
- Да, мой капитан, - отвечал он, - я лекарь. Вот уже двадцать лет живу я в этом городе и все время бедствовал, ибо ремесло своё случалось мне употреблять разве лишь на то, чтобы пустить кровь, поставить банки, залечить какую-нибудь царапину либо вправить на место вывихнутую ногу. Заработать на жизнь я не мог; но с прошлого года положение моё, можно сказать, переменилось: я заработал много денег, с выгодою пустил их в дело - и не кто иной, как вы, благослови вас Господь, принесли мне удачу.
- Каким образом?
- Вот, коротко, как всё случилось. Вы наградили известною хворью экономку дона Иеронима, которая подарила её своему дружку, который, как подобает, поделился ею с женой. Жена его, в свой черёд, подарила её одному распутнику, который так славно ею распорядился, что не прошло и месяца, как под моим владычеством было уже с полсотни клиентов; в последующие месяцы к ним прибавились новые, и всех я вылечил - конечно же за хорошую плату. Несколько больных у меня ещё осталось, но через месяц не будет и их, ибо болезнь исчезла. Увидев вас, я не мог не возрадоваться. В моих глазах вы стали добрым вестником. Могу ли я надеяться, что вы пробудете здесь несколько дней, дабы болезнь возобновилась?
Насмеявшись вдоволь, я сказал ему, что нахожусь в добром здравии, и он заметно огорчился. Он предупредил, что по возвращении я не смогу похвалиться тем же, ибо страна, куда я направляюсь, в преизбытке богата дурным товаром, от которого никто так не умеет избавить, как он. Он просил рассчитывать на него и не верить шарлатанам, которые станут предлагать свои лекарства. Я пообещал ему все, что он хотел, поблагодарил его и вернулся на корабль.
Я рассказал эту историю г-ну Дольфину, и он смеялся до упаду.