chetvergvecher (chetvergvecher) wrote,
chetvergvecher
chetvergvecher

Олег Табаков «Моя настоящая жизнь»

По отцовской линии род Табаковых, вернее говоря, Утиных, — крестьянский. Крепостного Ивана Ивановича Утина взял на воспитание богатый крестьянин Табаков, приписав заодно и свою фамилию. Его сын, а мой дед, Кондратий Иванович Табаков, стал мастеровым, слесарем — «золотые руки». На улице Большой Горной в Саратове построил себе домик. Как истинно русский человек пил, правда, много. Бабушка Анна Константиновна, в девичестве — Матвеева, с ним развелась, а домик потихонечку прожили. Баба Аня имела достаточно трезвый взгляд на жизнь, мир не слишком был сложен в её интерпретации, но в ней была эта неистребимая жизненная сила, назовем её «президентской вертикалью»: «Всё, что относится к роду Табаковых, — здорово и здорово. Это надо всячески поддерживать, оберегать, помогать расти и множиться» …
Почти все мои предки — простолюдины. У бабы Ани и бабы Оли по четыре класса образования. Не так уж и мало по тем временам. Лишь мамин отец, Андрей Францевич Пионтковский, принадлежал к польскому дворянству — у него было большое имение в Одесской губернии Балтского уезда. Его я знаю лишь по фотографиям. Удивительный факт для тех, кто помнит историю: Андрей Францевич умер в библиотеке собственного имения в 1919 году! В бурную эпоху экспроприации экспроприированного его содержали, кормили и оберегали «угнетаемые» им крестьяне.
С детских лет я много слышал о Великой Октябрьской. О том, как это было на самом деле, а не написано в учебниках по истории СССР. Много страшных историй рассказывал брат мамы, дядя Толя, удивительный человек, настоящий русский интеллигент. В детстве, в революционные годы, дядя Толя жил на Украине. Одесская губерния попадала в черту оседлости, и еврейский вопрос был там актуален всегда. А уж после революции Петлюра, Махно, «ангелы», «архангелы» и прочие банды стреляли евреев без разбору. Для них «жид» был синонимом коммуниста. Власть менялась чуть ли не ежедневно. Дед, Андрей Францевич, прятал у себя еврейских детей и стариков. Дяде Толе тогда было двенадцать лет, и он хорошо помнил, как седой как лунь еврейский старик с пейсами, спасаясь от бандитов, с ходу сиганул через забор высотой в полтора метра. Моя обостренная детская фантазия дорисовала картину, сделав её физически реальной: будто я сам увидел прыгающего от страха через забор сгорбленного старика. Быть может, с тех пор и живет во мне мой принципиальный анти-антисемитизм.

Мы жили в коммуналке на втором этаже так называемого «бродтовского» дома на углу Мирного переулка и улицы 20 лет ВЛКСМ, ныне опять Большой Казачьей. Когда-то дом принадлежал известному саратовскому врачу, доктору Бродту. После революции его, естественно, реквизировали и устроили коммуналки. Квартира наша состояла из семи комнат. В одну из них поселили Нелли и Эсфирь Григорьевну Кадышес, уплотнив важную семью поляков Ткачуков, состоявшую из Софьи Леопольдовны, Ивана Романовича, их сына Бориса, его шумной жены-полуэстонки и дочки Таньки. Ткачуки-мужчины были люди — «техническая косточка». Иван Романович был то ли майором, то ли полковником железнодорожной службы — с усами, в выглаженных брюках, в выглаженном кителе, в изящной шинели. Его облик гармонично вырастал из того, что когда-то называлось инженерным корпусом императорской России. А в соседней комнате жили деклассированные люмпены Клюшниковы с целой кучей детей, среди которых особо выделялся Волька-даун, хронически гулявшие, жившие широко, шумно и босо. В комнате Марии Николаевны (Колавны) и дяди Володи Кац всё было связано с дяди-Володиной психиатрией. Он вел приём на дому — колдовал над элитой Саратовского облисполкома и горисполкома — людьми сильно пьющими, запойными. Я залезал под кровать и подслушивал, как он говорил, громыхая страшными психотерапевтическими интонациями:
«Вы перестанете пить от первого стакана, от первой рюмки водки…» Меня так и подмывало посмотреть — движется этот стакан под волшебным взглядом дяди Володи или нет, но обнаруживать свое присутствие было бы недальновидно. Как только пациенты из комнаты выходили, дядя Володя преображался, тут же начиная ворковать с женой тоненьким голоском: «Мусенька, Мусенька! Твой котик ждет компотик!» Пожалуй, единственной комнатой в нашей квартире, в которой я не бывал никогда, была комната Гребенщиковых. Она была таинственной с самого начала. Я никого не стеснялся, когда шел в сортир, оккупировал его, сидел, пыхтел, но когда моё ухо улавливало шум открывающейся двери в комнату непонятных соседей, то даже мои, так сказать, естественные отправления случались быстро и пугливо.

И совершенно очаровательно-трогательной была одиночка Маня-Цыганка, Маруся — то ли воспитанница Ткачуков, то ли бывшая горничная. Когда она выросла, Ткачуки каким-то образом выхлопотали ей крохотную комнатку. Она пережила несчастный брак — рассказывали, что когда-то они с мужем работали в Монголии, потом муж погиб и Маруся доживала свой век одна.
В коммунальной квартире всегда все на виду — кто и к кому приходит. Одинокой женщине от этого становится особенно тоскливо. Когда я впоследствии стал ходить в самодеятельность, Марусе это очень нравилось и иногда она выкрикивала такую странную присказку: «Ой, нет в жизни счастья, любви, а я жить хочу!»…
А в последней комнате жили мы: мама, я и Мирра.
Мама владела огромной комнатой в сорок пять метров, а отцу, по стечению обстоятельств, удалось заполучить двадцатиметровую комнату за стеной. Входы в родительские квартиры были через разные подъезды, поэтому их комнаты сообщались… через книжный шкаф. На верхних полках стояли книги, а внизу была дыра, через которую я свободно дефилировал из комнаты в комнату.
Меня почему-то очень манило пространство под лестницей в подъезде, ведущей с первого на второй этаж. Быть может, потому, что летом в Саратове очень жарко, а там было прохладно. Бабушка Оля постоянно твердила: «Леленька, нельзя выходить из дома, когда темно. Там шпана под лестницей». Шпаны, конечно, у нас в доме не водилось. Иногда жена не пускала пьяного соседа домой, и он ночевал там. Отчетливо помню, как позже уже сам говорил кому-то из приятелей: «Туда низя, там сапана под лестницей».

Должен признаться, что почти все мои детские воспоминания по большей части гастрономического характера. Обжорой и сластёной я был жутким. Однажды отец, приходивший домой очень поздно, вывалил из своего чёрного институтского портфеля с двумя пряжками огромный ворох леденцов. И для того, чтобы мы активнее их поглощали, налил в блюдечко воды, куда петушки опускались, а затем усердно облизывались. Очевидно, собственной слюны для должной интенсивности процесса не хватало.
Или ещё одно воспоминание. Кажется, все детство состоит из праздников. Возраст четырех-пяти лет, перед войной. Новый год. Я болею коклюшем, но страданий особых не испытываю, мне дают удивительно вкусную и сладкую вишневую настойку. Долгое время встреча Нового года была просто-напросто запрещена в Советском Союзе, но вдруг тогда, в тридцать девятом, — разрешили. Фантастическое впечатление от появившегося в комнате душистого и нарядного дерева. Елочные игрушки тогда в магазине не продавались, и вот отец взял и выдул их из стекла сам, со своими золотыми руками и талантом. А тетя Шурочка клеила игрушки из бумаги, а потом раскрашивала.
Все безоблачные радости кончились в июне 41-го. Началась совсем иная жизнь.

Многое, многое мне дала война. Не зря Рощин написал: «Будь проклята война, наш звёздный час», имея в виду, что библейское выражение «человек человеку брат» в наибольшей степени приближения было реализовано между людьми в этот отрезок времени.
Уже в июне отец ушел добровольцем на фронт. Он был врачом. Наша семья получилась насквозь медицинской. Врачи — папа, мама, тетя Шура. В медицину пошли мой двоюродный брат Сергей и сводный брат Женя, сестры Мирра, Люся, Наташа. И их дети — тоже.
Отец служил начальником военно-санитарного поезда № 87. Объездил почти все фронты. Был на Кавказе, на Южной Украине, под Сталинградом, в Румынии. Поезд перевозил раненых с передовой в тыл, нередко становясь мишенью для воздушных бомбардировок.

В конце 1942 года мама заболела брюшным тифом. Комнату с помощью немудреной перегородки поделили на две части — «детскую», где обитали мы с Миррой, и «большую», куда поместили маму. Даже выкарабкавшись из инфекции, из-за истощения мама долго не могла встать на ноги, потому что каждый появляющийся в доме съестной кусочек она совала мне или Мирре. Помню, как приходила мать тети Шуры — баба Катя, приносила в кастрюльке бульон, сваренный из четверти курицы, скармливала его маме, сидела рядом, наблюдая, чтобы мама съела всё сама и не отдала бы этот кусочек курицы мне.
Все ценные вещи — и золотые бабушкины червонцы, и библиотека — были проданы. Осталось лишь несколько книг, но среди них были очень важные: «Робинзон Крузо» Даниэля Дефо, книга Эль Регистана, соавтора Сергея Владимировича Михалкова по гимну, которая называлась «Стальной коготь» — про беркутов, которых наши высокогорные среднеазиатские братья использовали на охоте, жизнеописания Суворова, Кутузова, Багратиона, Барклая де Толли, Нахимова, Корнилова, Синявина, Макарова — марксовские, дореволюционные, очень красочные издания. Остались отдельные непроданные тома Шиллера: «…для чего стремишься, Гектор, к бою, где Ахилл безжалостной рукою за Патрокла грозно мстит врагам… Кто ребёнка твоего научит дрот метать и угождать богам?» — с замечательными иллюстрациями, так же как и «Мертвые души», иллюстрированные Доре и Боклевским.
Читать я научился года в четыре. А за войну выучил эти книжки наизусть.

В начале войны отец еще не мог присылать «аттестат». Аттестатом называли деньги на довольствие. По-моему, это были тысяча двести рублей, то есть пять-шесть буханок хлеба. А от отца даже письма не всегда доходили. Я ему, кстати, тоже писал, подписываясь «Маршал Лелик Табаков»: честолюбив был не в меру с детства. И поскольку мне постоянно хотелось есть, то и просил, главным образом, прислать что-нибудь вкусненькое.
Первая посылка, совершенно волшебная, пришла только зимой сорок второго. Большие южные яблоки, мандарины, американская тушёнка. И, кроме того, детские книжки в стихах:
Это — «юнкерс»,
Так и знай,
Поскорей его сбивай!
Как я, семилетний Лелик Табаков, мог сбить этот самый, действительно ненавистный мне «юнкерс», остается загадкой идеологической пропаганды.
Во время долгой маминой болезни я совершил первое серьезное преступление. Мирра приносила из школы сладкие коржики для мамы. Однажды я, улучив момент, тайком спер один корж. И слопал. Со мной потом долго не разговаривали.
С кражами вообще получалось неудачно. Как-то не сложилась эта карьера. Однажды баба Аня пригласила нас на пирог. Пирог с сахарной посыпкой назывался в Саратове «кух», от немецкого Kuchen — видимо, рецепт немцев Поволжья, живших рядом до войны. Так вот, я просочился на кухню и украл сладкой посыпки: наслюнявил руку, прижал её к пирогу и облизал. А вот разровнять поверхность куха не догадался. Так и был изобличен по отпечатку ладони. Позор был жуткий… С тех пор, пожалуй, я завязал с воровством раз и навсегда.

Настоящей войны: свиста снарядов, пулеметных очередей, бомбежек — слава богу, не испытал. Помню лишь огромное красно-чёрное зарево над Саратовом, когда горел разбомбленный нефтезавод «Крекинг». Для нашей семьи тяготы войны были связаны с голодом, хотя Саратов и считался городом сытным, хлебным. А кто-то на голоде обогащался. Как на любой войне.
Для того чтобы мама окончательно поправилась, дядя Толя устроил её… в действующую армию. Шаг парадоксальный, но там давали пайки, и у мамы появилась возможность кормить нас с сестрой. Говорили, что в Эльтоне есть даже белый хлеб! И вот, весной 43-го года, с трудом поднявшись с постели, она повезла меня и Мирру в сторону Сталинграда. В городок Эльтон на озере Эльтон, расположенном на севере Прикаспийской низменности, откуда только что отогнали немцев. Там ещё рвались бомбы, ещё обстреливались эшелоны. Отправления с Саратовской товарной станции мы ждали несколько суток. На третью ночь прибежал мой двоюродный брат Игорь и сообщил, что его мама — тётя Шурочка — только что родила мальчика, Серёжку. У меня появился ещё один двоюродный брат. С этой благой вестью мы и уехали.
Помню бесконечно долгий путь в вагоне-теплушке. Четыреста километров ехали суток пять. Подолгу стояли. По пути нам встречались эшелоны с чеченцами, которых вывозили на «новое место жительства». Люди ехали в теплушках вместе с коровами. В одном из вагонов каким-то человеческим голосом кричала коза. Женщины и дети плакали. Я поладил с чеченскими мальчишками, угостил их невесть откуда взявшимися леденцами. А они в ответ принесли мне свои национальные молочные лакомства.
Где те мальчишки теперь?..
Tags: книга28
Subscribe

  • “The Diane Goode Book of American Folk Tales & Songs” (начало)

    Сайт художницы расположен здесь, это уже пятая её книга в этом журнале – ранее были “Rumpty-Dudget’s Tower”, “The House Gobbaleen”, “The…

  • М.Гершензон «Робин Гуд» (окончание)

    Рисунки Г.Калиновского. Изд. «Детская литература», М. – 1972. Начало тут, продолжение - здесь.…

  • Про книги

    Читаю книжку, написанную вдовой хорошего писателя, которого каждый знает с детства. И на страницах книжки нет-нет, да и упоминается этот писатель –…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments