chetvergvecher (chetvergvecher) wrote,
chetvergvecher
chetvergvecher

Categories:

Александр Бенуа «Мои воспоминания»

В июне или в начале июля по вечерам света в Петербурге не зажигали, и это было так необычайно, так странно и так прелестно. Но в конце июля темнота наступала в 9 часов, а с каждым днем затем всё раньше и раньше, и тогда приходилось зажигать лампы и свечи. Особенно мне нравилось, когда зажигались свечи в специальных подсвечниках, предназначенных для открытого воздуха. В них пламя было защищено стеклянным бокалом, а свеча автоматически подымалась по мере сгоранья, толкаемая снизу пружиной. Вокруг источников света роилась мошкара и мотыльки, налетали на них и тяжёлые мохнатые ночные бабочки. Прелестная картина получалась за дачным чайным столом, не менее уютная, нежели зимние заседания в городе под висячей лампой.
Всё более и более сгущаются сумерки, листва и плетение ветвей начинают выделяться кружевным силуэтом на фоне лимонной зари, освещённый же первый план от контраста приобретает особую яркость. Такими летними вечерами обыкновенно ничего не делалось, пасьянсы не раскладывались, не производилась клейка, не рассматривались журналы или книги, а среди стихающей природы шла тихая беседа. Тут-то папа и любил вспоминать былое, рассказывать про Рим и Орвието, про государя Николая Павловича и его страшного министра Клейнмихеля, про свои академические годы. А то кто-нибудь из оставленных ночевать гостей начнет свой рассказ, и, бывало, его так заслушаешься, что и самые настойчивые увещевания мамочки или бонны не заставят меня пойти спать. Я очень любил, чтобы у нас ночевали, — ведь так весело было, когда на составленных стульях, на диванах, чуть ли не на полу устраиваются постели, а за утренним кофием появляются чуть заспанные люди, которых в эту пору дня и в такой интимной обстановке никогда не увидишь.

Едва ли не эта самая склонность к уюту и отчасти сопряженная с ней незлобивость и непротивление злу помешали моему отцу при всем его таланте пройти весь тот триумфальный путь, который ему открывался с момента его возвращения из римского пенсионерства на родину. В нём не было и тени интриганства или хотя бы простой хитрецы, ему были омерзительны всякие хлопоты за себя и менее всего он был способен на пресмыкательство или подсиживание товарищей. И вот почему Николай Леонтьевич Бенуа, будучи несомненно самым даровитым и знающим из архитекторов своего времени в России, всё же остался в какой-то тени. Впрочем, пока был жив император Николай I (лично его отмечавший особенным вниманием), папе доставались и большие и очень значительные задачи. К самому замечательному, что сооружено по его проектам, принадлежат придворные конюшни в Петергофе, по своей величине едва ли не превосходящие знаменитые конюшни Конде в Шантийи. Это целый городок, выдержанный в характере английского средневековья, к которому питали слабость и мой отец, и его державный покровитель.
Сейчас принято иронизировать над всякой такой псевдоготикой, и редко кто потрудится пересмотреть этот вопрос с тем, чтобы удостовериться, что вовсе не всё в этой архитектуре эпохи Луи Филиппа, Николая I и ранней Виктории грешит легкомыслием и плохим вкусом. Напротив, иные из сооружений того времени (начиная с лондонского здания «Парламент Хауз») неизмеримо более внушительны и даже просто прекрасны, нежели то, что за ними последовало, и то, в чём современная архитектура воображает, что она наконец открыла новый, вполне идеальный стиль. Папины же петергофские конюшни, как по общему замыслу, так и по изяществу деталей, не уступают лучшему, что в том же роде было создано на Западе, и в общем и целом представляют собой нечто удивительно гармоничное, стройное и царственное. Но, увы, на этом грандиозном сооружении и ещё на нескольких постройках, тоже затеянных при Николае I, останавливается расцвет архитектурной деятельности отца — дальше же и до самой смерти почти сплошь тянется нечто, если и почтенное, то несколько тусклое и не заслуживающее быть отмеченным историей искусства. Его менее даровитые товарищи успевают создать за тот же период несколько значительных построек: так, Резанов строит дворец великого князя Владимира Александровича, и тот же Резанов доводит до конца грандиозную постройку Храма Христа в Москве; Кракау строит и отделывает дворец барона Штиглица, ставший затем дворцом великого князя Павла Александровича; другие архитекторы, посвятившие себя разработке русского стиля, пользуются, благодаря усилению националистских (точнее, псевдо-националистских) теорий, — особым успехом (Гедике, Гримм, Кузьмин и др.). Напротив, H.Л. Бенуа должен довольствоваться постройками частных доходных домов и дач и такими скучными задачами, как Богадельня в Петергофе.

Тем не менее юбилейное чествование моего отца осенью 1886 года приняло характер настоящего триумфа. Происходило оно в центральном круглом Конференц-зале Академии художеств при огромном стечении публики, под председательством брата государя Александра III, великого князя Владимира, бывшего президентом нашего высшего художественного учреждения. Нам, семье юбиляра, была отведена ложа над входной дверью, и оттуда всё было видно, как на ладони. Мой всегда столь скромный в своей внешности папа выглядел, сидя между великим князем и принцессой Ольденбургской, совершенно преображённым. На нём был новый, украшенный золотым шитьем мундир министерства двора и белые с золотыми лампасами панталоны. Грудь его была увешана орденами и звёздами, а через плечо шла алая лента Св. Анны I степени. Вокруг амфитеатром заседали очень важные персонажи, и в глазах рябило от золота придворных мундиров, от блеска звезд и орденских «кавалерий». Что-то очень лестное произносили, подходя к столу, депутации от разных учреждений и обществ, и после каждой такой приветственной речи из соседнего Рафаэлевского зала раздавался громкий трубный туш академического оркестра. Особенно же торжественным моментом был тот, когда великий князь, произнеся несколько слов своим зычно-сдавленным голосом, вручил отцу выбитую в его честь медаль с его профильным портретом. В этот знаменательный день H. Л. Бенуа должен был считать себя «восстановленным в своих правах».
Увы, иллюзия такого восстановления длилась только в течение нескольких ещё дней, заполненных приемами, банкетами и даже молебнами. Вслед за этой праздничной шумихой помянутые иллюзии рассеялись как дым, и папочка снова вернулся к своей обычной атмосфере, окруженный общим уважением, нужный для целой массы лиц, имевших до нёго дело и добивавшихся его ценнейших советов, однако всё же отставленный и почти забытый. Впрочем, сам он в те юбилейные дни тяготился всем этим блеском, и потому, когда он снова мог водвориться в свой уют, он почувствовал большое облегчение. Слава Богу, что вся эта суета миновала. Ещё больше радовалась мамочка: кончились утомительные для неё хлопоты, прекратился стоявший шум от толп полузнакомых, а то и вовсе незнакомых людей; жизнь в нашем доме снова вошла в свои берега и потекла ровно, безмятежно, полная того душевного мира, с которым поистине ничто не может сравниться.

О поэтической уютности моей матери, пожалуй, труднее дать представление, нежели об уютности отца. Однако в создании и в поддержке всей прелести нашего домашнего очага участие их обоих было одинаково. Только у папы уютность носила оттенок чего-то, пожалуй, германского (наследство от матери) с сильным привкусом и французского и русского начала («русскость» папы, между прочим, выражалась в том, что он постоянно напевал русские народные песенки). Напротив, в мамочкиной уютности чувствовалась Италия. Мамочкина чуть меланхоличная «тишина» — очень типичная для Венеции, и этот легкий налёт меланхолии был важным элементом в создании атмосферы нашего дома. То, что эта атмосфера была всё же полна свежести и чистоты — это было делом её, впрочем, не столько сознательным делом, сколько какой-то её эманацией. Одинаковое и всегда равное ко всем отношение сообщало нашему дому удивительный мир и благоволение, и это несмотря на то, что в нём жило столько далеко не смирной и вовсе не апатичной молодежи. В этом специально маме подвластном царстве бурлили всякие страсти, происходили маленькие драмы, завязывались и развязывались романы, но всё это происходило без того, чтобы от неё исходили какие-либо стеснительные правила и в пределах общего нерушимого мира и лада.
В маме было что-то от идеально справедливого, беспристрастного судьи-миротворца. Немало тревог, забот мы все восьмеро должны были ей приносить, а периодами каждый из нас порядком даже мучил её; мучил её подчас и папа по какой-то своей непонятливости в делах самых обыкновенных, но для него далёких, однако всё это как-то обезвреживали доброта и беспредельная снисходительность мамы, а также страх, который жил во всех нас, как бы ей не причинить слишком большое огорчение. Когда на её лице, несмотря на усилие это скрыть, появлялось хорошо знакомое каждому из нас выражение страдания, то являлось только одно желание, чтобы вместо этого выражения снова вернулось её нормальное, спокойное и милое выражение, нужное нам, как солнечный свет. Мне думается, что в глубине души мамочка была человеком страстным, быть может, даже порывистым и нетерпеливым, но она ещё в ранних годах сама занялась своим «укрощением», и к тому моменту, когда я стал её осознавать, она уже в совершенстве владела собой и никогда не обнаруживала ни нетерпения, ни гневности; даже безобидные досадливые нотки вырывались у неё до крайности редко. И никто, как она, не умел так действовать на совесть, будить её, как она. Если же, пробудив совесть, она видела, что кто-либо из нас упорствует в чём-то таком, что уже никак она не могла принять, то она сдавалась, она уступала — и зато эта уступка её оказывала свое действие на очень долгий период, а то и на всю жизнь. Упорствующий нёс в себе это чувство задолженности, и постепенно это чувство перерабатывало его внутри.

Что же касается того, чем она была для папы, какой она была ему женой, то об этом я не могу судить. Мне только кажется, что всё благоухание нашей домашней атмосферы исходило именно из их романа. Роман этот начался с настоящего внезапного увлечения во время бала, в квартире ректора Академии художеств, знаменитого живописца Федора А. Бруни. Совершенно юную, только что выпущенную из института Камиллу Кавос вывозила, как я уже упомянул, в свет её мачеха Ксения Ивановна, бывшая всего на несколько лет старше своей дочери и обращавшая на себя общее внимание своей царственной красотой и туалетами. Мамочка же была очень скромная и робкая барышня, ещё не привыкшая к шуму блестящих собраний. Тем не менее именно эту «фиалку» заметил и отметил на том, памятном в анналах нашей семьи, балу тридцатичетырёхлетний Николай Бенуа, недавно вернувшийся из чужих краев и уже особенно отмеченный благоволением грозного и великолепного государя. Да и смоляночка после первого же контрданса поняла, что этот не совсем уже молодой человек — её суженый-ряженый. Через несколько недель папа сделал предложение, а через несколько месяцев — 15 сентября 1848 года — произошло бракосочетание в прекрасной церкви Пажеского корпуса, находившейся в той же группе зданий, в которой помещалась и казённая квартира деда. И с самого того дня молодые поселились в той квартире, в которой до них жила моя бабушка Екатерина Андреевна Бенуа и в которой они прожили затем в безмятежном единении всю жизнь. Единственной непроизвольной «изменой» мамочки можно считать то, что она первая ушла от своего мужа в иной мир, существование которого ей казалось маловероятным. Но папа верил в этот мир, и ему послужило великим утешением то, что в течение тех семи с половиной лет, которые он прожил оставленный ею, он не переставал надеяться, что снова соединится со своей обожаемой Камилунзой.

Скажу ещё несколько слов об этом маловерии или даже неверии мамочки. Оно было совершенно особого рода. Это было её интимным делом, она никому его не навязывала, она и не была кому-либо обязана этим отсутствием религиозного сознания. Она не верила, ибо не находила в душе нужной подсказки и подтверждения. Тут сказывалось как отсутствие того, что называется благодатью, так и её отвращение перед всяким обманом или самообманом. Думается, что сложилось это её неверие постепенно и не без некоторой борьбы. Случилось, вероятно, так, что наперекор сильнейшему желанию эту благодать (о чем она имела определенное представление) сохранить, она её все же утратила, а утратив, не смогла приобрести снова. В позднейшие времена, впрочем, никакой такой борьбы уже в ней не чувствовалось, но оставалась лишь печаль и покорность. Всё это имело самую подлинную, абсолютно честную основу, и не было в маме и тени каких-либо модных в те времена материалистических убеждений. Она просто не была способна сама перед собой лгать.
В заключение ещё несколько слов о мамочке как о хозяйке, ибо в этой сфере заключалось её настоящее призвание, выражался её талант. Образцовое ведение ею хозяйства немало способствовало созданию благосостояния нашего дома и его уюта. Сохраняя и в этой сфере свое обычное невозмутимое спокойстве, она, однако, входила решительно во всё и, мало того, — не только в пределах собственного своего дома, но ещё бдительно следя за хозяйственной жизнью своих детей. Если, однако, у себя она была полномочным и неоспоримым диктатором, то за пределами своего дома (с поразительным тактом) она предоставляла себе лишь совещательный голос. Иначе говоря, мама была идеальной тещей, и я не помню случая, чтобы между ней и теми, кто через брак вступали в состав нашей семьи, у неё возникали хотя бы самые незначительные трения.
Tags: книга26
Subscribe

  • (no subject)

    Somnath Bothe (b. 1982) Ichiro Tsuruta by Cesare Marchesini От http://vasilyt.tumblr.com/ Young Woman Standing at a Virginal (c.…

  • (no subject)

    Selections from Rodney Matthew’s immersively illustrated Alice in Wonderland От…

  • (no subject)

    Vincent Segrelles Fantastic Mysteries / Illustration 4 Science Fiction Quarterly / Illustration 2 Thrilling Wonder Stories / Illustration…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 2 comments