chetvergvecher (chetvergvecher) wrote,
chetvergvecher
chetvergvecher

Александр Вертинский «Четверть века без родины»

Белые армии откатывались назад. Уже отдали Ростов, Новочеркасск, Таганрог. Шикарные штабные офицеры постепенно исчезали с горизонта. Оставались простые, серые, плохо одетые, усталые и растрёпанные. Вместе с армией «отступал» и я со своими концертами. Последнее, что помню, — была Ялта. Пустая, продуваемая сквозным осенним ветром, брошенная временно населявшими её спекулянтами. Концерты в Ялте я уже не давал. Некому было их слушать.
Несколько дней городом владел какой-то Орлов, не подчинявшийся приказам белого командования. Потом его куда-то убрали, и всё затихло. Ждали прихода красных. Я уехал в Севастополь.
В гостинице Киста, единственной приличной в городе, собралась вся наша братия. Там жили актёры, кое-кто из писателей и много дам. Деньги уже ничего не стоили. За ведро воды нужно было платить сто тысяч рублей.
К концу 1918 года под неудержимым натиском Красной Армии белые докатились до Перекопа. Это был последний клочок русской земли, ещё судорожно удерживаемый горстью усталых, измученных, упрямых людей, уже не веривших ни в своих вождей, ни в свою авантюру. Белая армия фактически перестала существовать. Оставались только её разрозненные, кое-как собранные остатки. Генералы перессорились между собой, не поделив воображаемой власти, часть из них уже удрала за границу, кое-кто застрелился, кое-кто перешёл к красным, кое-кто исчез в неизвестном направлении.

Армия разлагалась и таяла на глазах у всех. Дезертиры с фронта — оборванные, грязные и исхудавшие, переодевшиеся в случайное «штатское» платье, — бродили по Севастополю, заполняя собой улицы. Спали всюду — на бульварных скамейках, в вестибюлях гостиниц и прямо на тротуарах, благо ночи в Крыму тёплые. А те, кто ещё носил форму, — отпускные, командированные в тыл, — по целым дням торчали в комендатуре, где с утра до ночи бегали с бумагами под мышкой военные чиновники, охрипшие и ошалевшие. Сами ничего не знавшие, они никому и ничем помочь уже не могли. Но рвали взятки с живого и с мёртвого.
Высокие, худые, как жерди, «великосветские» дамы и девицы, бывшие фрейлины двора, графини, княжны и баронессы с длинными породистыми «лошадиными» лицами, некрасивые и надменные, продавали на чёрном рынке свои бриллиантовые шифры и фамильные драгоценности, обиженно шевеля дрожащими губами. Слёзы не высыхали у них на глазах.
Днем они толкались в посольствах и контрразведках иностранных держав, в консульствах, различных учреждениях и комитетах, где можно было купить любой паспорт. Спекулянток можно было узнать сразу. Котиковый сак. Тюрбан на голове. Заплаканные глаза и мольба: «Визу на Варну!», «В Чехию, в Сербию, в Турцию — куда угодно! Только бежать, бежать!..» Они не мылись неделями, спали не раздеваясь. От них шёл одуряющий запах «лоригана-коти», перемешанный с запахом едкого пота. Никто из них ничего не понимал. Словно их контузило, оглушило каким-то внезапным обвалом. Они ждали чего угодно, но только не революции. Они не могли осознать случившегося и только жалобно скулили, когда кто-нибудь пытался с ними заговорить.
«Безработные призраки прошлого» — таково было их шутливое прозвище.

По улицам ходил маленький князь Мурузи и, встречая знакомых, сладко и заливисто разговаривал, сильно картавя.
— Тут нет жизни, — восклицал он, всплескивая руками. — Надо ехать на фгонт! Это безобгазие!
Однако сам он ни на какой «фгонт» не ехал. Уговаривать нас князь начал ещё в Одессе. И теперь докатился до Севастополя. Исчерпав все убеждения, он озабоченно спросил у меня:
— Скажите, догогой, а где тут хагашо когмят?
— Тут. У Киста, — отвечал я. — Тут же и хорошо, тут же и плохо! Потому что другого места всё равно нет.
Единственный в городе театр «Ренессанс» ежевечерне был набит до отказа серыми шинелями — отпущенными или бежавшими с фронта офицерами. Мне предложили гастроли. Я отказался. Петь было нелепо, ненужно и бессмысленно.
Поэт Николай Агнивцев — худой, долговязый, с длинными немытыми волосами — шагал по городу с крымским двурогим посохом, усеянным серебряными монограммами — сувенирами друзей, и читал свои последние душераздирающие стихи о России:
Церкви — на стойла, иконы — на щепки!
Пробил последний, двенадцатый час!
Святый боже, святый крепкий,
Святый бессмертный, помилуй нас!
На его визитной карточке было напечатано: «Николай Агнивцев (миллионер)».

Знакомый восточный князь Меламед купил шхуну и гостеприимно предлагал актёрам ехать на ней в Турцию. Предлагал и мне, Собинову, Балановской, Плевицкой. Молодые актёры нанимались кочегарами на «Рион»— большой пароход, стоявший в порту. Спекулянты волновались и покупали всё что угодно, лишь бы только отделаться от корниловских «колокольчиков» — тысячерублевок. Перекоп — узкая полоска земли, отделявшая нас всех от оставленной родины, — ещё держался. Его защищал Слащёв. На стенах города появились приказы генерала Слащёва: «Тыловая сволочь! Распаковывайте ваши чемоданы! На этот раз я опять отстоял для вас Перекоп!»
Иногда в осенние ночи, когда море шумело и билось за окнами нашей гостиницы, Слащёв приезжал с фронта со своей свитой. Испуганные лакеи спешно накрывали стол внизу в ресторане. Сверху стаскивали пианино, звали меня. Я одевался, стуча зубами. Спускался вниз, пил с генералом водку, разговаривал, потом пел по его просьбе. Но водка не шла. Голова болела, было грустно и пусто. Слащёв дергался, как марионетка, хрипел, давил руками бокалы и, кривя страшный рот, говорил, сплевывая на пол:
— Пока у меня хватит семечек, Перекопа не сдам!
— Почему семечек? — спрашивал я.
— А я, видишь ли, — мы уже были на «ты», — иду в атаку с семечками в руке! Это развлекает и успокаивает… моих «мальчиков»!

Черноморский матрос Федор Баткин — краснобай, демагог и пустомеля, «выдвиженец» Керенского — кого-то в чем-то безуспешно убеждал. Но люди пожимали плечами и, не дослушав до конца, уходили…
— Визу, визу, визу! Куда угодно! Хоть на край света!
Остальное никого не интересовало. С Перекопа бежали. Слащёв безумствовал. В Джанкое он приказал повесить на фонарях железнодорожных рабочих за отказ исполнить его приказы.
Однажды утром я получил телеграмму: «Приезжай ко мне, мне скучно без твоих песен. Слащёв».
В этот день на рейде стоял пароход «Великий князь Александр Михайлович». Капитан его, грек, был моим знакомым. Пароход отходил в Константинополь. На нём уезжал обиженный Деникиным генерал Врангель со своей свитой. Ночью, встретив капитана в гостинице, я попросил его взять меня с собой. Он согласился.
Утром, погрузив несложный багаж и захватив с собой единственного друга — актёра Бориса Путяту и пианиста, я уехал из Севастополя.

Рано утром мы вошли в Босфор. Нашим глазам предстала панорама из тысячи и одной ночи. Залитый огнями Золотой Рог. Сахарно-белые дворцы султанов со ступенями, сходящими прямо в воду. Море огней. Тонкие иглы минаретов. Башня, с которой сбрасывали в Босфор неверных жен. Маленькие лодочки — канки. Красные фески. Люди в белом. Гортанный говор. И флаги, флаги, флаги! Без конца. Как на параде!
Военные корабли на рейде. Ярко начищенные медные части маленьких катеров сверкают, играют тысячами бликов, горят под лучами солнца.
Я сошёл с парохода. В Константинополь. В эмиграцию. В двадцатилетнее добровольное изгнание. В долгую и горькую тоску.
Все пальмы, все восходы, все закаты мира, всю экзотику далеких стран, всё, что я видел, всё, чем восхищался, — я отдаю за один, самый пасмурный, самый дождливый и заплаканный день у себя на родине!
К этому я согласен прибавить ещё и весь мой успех, все восторги толпы, все аплодисменты, все цветы, все деньги, которые я там зарабатывал… Всё, всё, всё, ибо всё это мне было не нужно!

Поселились мы с Борисом Путятой в самом фешенебельном отеле Константинополя «Пера Паласе». Разутюжили наши российские «костюмчики» — знаменитый актёрский «гардеробчик», по которому антрепренеры оценивали молодых актёров, и вышли на улицу — на Гранд Рю-де-Пера, по которой взад и вперед прогуливалось немало наших, приехавших раньше нас.
«Ба! Откуда вы? Когда приехали? На чём?» Приподымались шляпы. Пожимались руки.
«Вы уже обедали? Нет? Ну зайдем куда-нибудь». «Хотите в «Уголок»? Тут русские держат!»
Заходили. Выпивали. Закусывали. Разговаривали по душам.
Борщ подавали отменный — мы от такого борща давно уже отвыкли. Всё было первоклассного качества. А главное, подавали дамы. Молодые, нарядные, слегка кокетничавшие своим неумением подавать.
«Ну, откуда же мне знать это?.. — говорили их глаза. — Мы же не привыкли!»
— Горчички? Ах да!.. Забыла… Ещё чего хотите?
Смелый, немного беспомощный взгляд и улыбки, улыбки без конца…
Это заменяло недостаток сервиса. Обалдевшие, подвыпившие гости уходили, оставляя «на чай» даме больше, чем стоил весь обед. «Неудобно. Она такая милая!..»
Мы с другом тоже оставляли много. Но потом спохватились и стали ходить в дешёвые турецкие кофейни.

Город шумел, орал и сверкал, как огромный базар. Тысячи голосов. Щелканье бичей «арабаджи», гордо восседавших на козлах своих фаэтонов, окрики полицейских, гудки машин, вой нищих, пение продавцов птиц и сластей, лай собак — всё сливалось в общий гул. На улицах настоящий карнавал. Сотни офицеров и солдат в самых экзотических формах и нарядах. Шотландцы в юбочках с волынками в руках маршировали под какую-то детскую музыку. Негры в фресках и шароварах, итальянцы с петушиными перышками на шляпах, французы в голубых с золотом кепи, американцы в белых шапочках, англичане со стеками в руках, греки, чехи, сербы, румыны… Кого только здесь не было! И всё это двигалось, маршировало, играло, пело. «Победители» демонстрировали свою мощь.
На углу, около кафе Токатлиана, старый турок жарил каштаны на маленькой жаровне и плакал. Один из «победителей» толкнул его жаровню — она мешала ему пройти, — и каштаны рассыпались по мостовой. По вечерам в узких улочках, прямо на тротуарах, пристраивался «кафеджи» — продавец кофе — ароматного турецкого кофе, в чашечках величиной с наперсток. За пять пиастров оно подавалось тут же на улице. Можно было сесть на маленькую табуретку, покурить, послушать заунывную восточную мелодию, исполняемую бродячим турецким музыкантом, и погрустить о родине.
В Галате дервиши — в длинных одеждах, босые — кружились в священном танце. Кружились до тех пор, пока в судорогах не падали на землю.
В большой праздник «байрам» мы ходили по Галату смотреть дешевую иллюминацию и бродили без цели по базарам, покупая всякую ерунду.
В тёмных, прохладных магазинах сидели, поджав под себя ноги, мудрые седобородые турки и терпеливо торговали чудесными коврами, угощая посетителей крошечной чашкой кофе с рахат-лукумом.

Турецкие женщины в национальной одежде с «чарчафами» — вуалями, закрывавшими пол-лица, — обжигали прохожих быстрыми и любопытными взглядами. Подойти к ним или завести знакомство было невозможно. Полиция зорко следила за ними. Мужчинам за попытки познакомиться ничего не было, а женщин таскали в полицию, вызывали родных и родственников.
В больших грязных кафе ели плов из барашка, крошечные шашлыки, «долму», запивали «дузикой» — анисовой водкой, разбавленной холодной водой. Какие-то допотопные органы, вроде наших московских «машин», какие когда-то были в извозчичьих трактирах, ревели, гудели и цокали, внезапно останавливаясь, когда кончался завод.
По узеньким, кривым, немощеным улочкам и переулкам бегали страшные опаршивевшие собаки и рылись в мусоре, который выбрасывали на тротуар обыватели. Трогать собак было нельзя. По мусульманским законам собаки считаются священными животными. Англичане долго думали: что с ними делать? Наконец полковник Максвельд додумался: всех собак переловили, свезли на какой-то пустынный остров, где они перегрызли друг друга.
Яркий, красочный быт Турции ещё существовал, но уже исчезал понемногу под напором «цивилизации», нахлынувшей вместе с оккупационной армией. Той Турции, о которой писал Клод Фаррер, в которую был когда-то влюблён Пьер Лоти, — уже не было. Где-то во дворце сидел султан, восточный повелитель, давным-давно купленный европейцами и оставленный ими только «для декорации». Без власти и без силы, без всякого значения. Правда, в его великолепном дворце «Ильдиз-Киоске» по пятницам, в «селямлик» ещё бывали приемы. На них присутствовал весь дипломатический корпус. Но и туристы тоже. Приглашение на эти приёмы можно было получить по знакомству за деньги.
Tags: книга26
Subscribe

  • (no subject)

    Brigitte Bardot, c.1954, photo by Sam Levin

  • (no subject)

    Lauren Bacall, 1950, a publicity photo for Young Man With a Horn

  • (no subject)

    Elizabeth Taylor, 1950, photo by Cecil Beaton. She was eighteen years old

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments