chetvergvecher (chetvergvecher) wrote,
chetvergvecher
chetvergvecher

Category:

Михаил Щепкин «Записки актёра Щепкина»

Я родился в Курской губернии Обоянского уезда в селе Красном, что на речке Пенке, в 1788 году ноября 6 числа. Отец мой Семён Григорьевич был крепостной человек графа Волькенштейна, но дед мой был сын священника Иоанна, который священствовал в Калужской губернии Мосальского уезда, в селе Спасе, что на речке Перекше, и потом скончался иеромонахом в Москве, в Андроньеве монастыре, где и прах его почивает; правнук же его и теперь еще священствует в селе Спасе. Это не должно казаться странным, ибо в том веке делалось это часто, так что дед мой не слишком удивился, когда, заснув свободным, проснулся крепостным, а только немного погрустил — и то, разумеется, безотчетно; наконец совершенно привык к новому своему званию. Мать моя Марья Тимофеевна была также из крепостных, пришедшая в приданое за графиней: так уж издавна велось и теперь продолжается, что камердинер молодого господина женится всегда на сенной девушке молодой барыни.

Во время моего житья в Проходах графиня умерла, и граф остался вдовцом, и с ним две дочери. Не слишком быв счастлив семейною жизнью, он, так сказать, отдыхал и наслаждался жизнью сельскою. И как он имел хороший оркестр музыкантов и порядочный хор певчих, то для разнообразия удовольствий основал домашний театр, чем забавлял детей, которым было от десяти до двенадцати лет; равно и все дворовые люди утешались этой забавою, а вместе с тем и сам граф вдвойне наслаждался своей выдумкой. Он так рассуждал, что этим доставит детям забаву, музыкантам занятие, а дворовым людям, которых, разумеется, было очень много, случай провести время полезнее, нежели за картами или в питейном доме. И, признаюсь, впоследствии оправдались его предположения: нигде в тогдашнем веке я не встречал, гораздо позже сего времени, господских людей, менее испорченных и грубых.

Теперь мне следует рассказать случай, который имел сильное влияние на мое сценическое образование. Да, это был, так сказать, толчок, который заставил меня мыслить и увидать многое в совершенно новом свете.
Жил в Курске вельможа времен императрицы Екатерины II, князь Прокофий Васильевич Мещерский, человек, по своему веку, весьма образованный. Он знал много языков и был ещё художником: занимался живописью, скульптурою, резьбою, токарным и даже слесарным искусством; а впоследствии князь открыл столярню, и мебель, выходившая из его мастерской, отличалась своим изящным рисунком. Носился слух, что он первый начал употреблять тогда для мебели вместо красного и орехового дерева берёзовые выплавки. Про него же говорили, что он был удивительный актёр; но я никогда ещё не видал его игры, хотя и знал его очень давно. Ещё когда я был в училище, то на экзаменах он всегда ласкал меня как первого ученика.
Надобно сказать, что князю было уже лет за семьдесят, но такой красивой старости я другой уже не припомню: благороднее лица нельзя выдумать, и притом в речах и во всех движениях его виден был вельможа в полном смысле.
Наконец, в 1810 году я видел его играющего в Сумароковой комедии "Приданое обманом" роль Салидара. Это было в Юноковке, в доме князя Голицына, на домашнем спектакле, в котором участвовали также и другие любители театра. Надобно сказать, что в это время я был уже актёром, лет пять уже пользовался вниманием публики и получал самый большой оклад жалованья — 350 руб. асе. (сорок лет назад эта сумма была очень значительна). Не могу высказать, с каким старанием искал я случая увидать игру князя М[ещерского].
Наконец судьба подарила мне этот случай, очень важный для меня. Вот как это было. Так как летом спектаклей не было и время было для меня свободное, то я стал учиться рисовать, к чему у меня всегда была наклонность. Учителем моим был академик Николай Антонович Ушаков. В то время портреты его работы славились необычайным сходством. Этому самому Ушакову сделано было предложение приехать к князю Голицынув деревню Юноковку для списывания портретов, на что Ушаков очень охотно согласился. Прислана была коляска. Ушаков пригласил и меня ехать, и мы отправились вместе. По приезде в Юноковку мы нашли там и князя М[ещерского]. и, к величайшему моему удовольствию, узнали, что вечером будет домашний спектакль и князь Мещерский будет в нём участвовать. Не могу передать теперь, что происходило во мне в то время в ожидании спектакля. Я уже создавал себе мысленно игру его, и она представлялась мне колоссальною. "Нет, — думал я, — игра его должна быть уже не нашей чета; потому что он не только живал в Москве и Петербурге, но бывал в Вене, Париже и Лондоне. Да мало того, он играл и во дворце императрицы Екатерины! Стало быть, какова же должна быть его игра!" Все это волновало меня ужасно до самого спектакля. Но вот я в театре, вот оркестр заиграл симфонию, вот поднялся занавес, и передо мною князь… но нет! это не князь, а Салидар скупой! Так страшно изменилась вся фигура князя: исчезло благородное выражение его лица, и скупость скареда резко выразилась на нём. Но что же! Несмотря на это страшное изменение, мне показалось, что князь играть совсем не умеет. У, как я торжествовал в этот миг, думая: "Вот оно! Оттого что вельможа, так и хорошо! И что это за игра? руками действовать не умеет, а говорит… смешно сказать! — говорит просто, ну так, как все говорят. Да что же это за игра? Нет! далеко вашему сиятельству до нас!" Одним словом, все, игравшие с ним, казались мне лучше его, потому что играли, а особенно игравший Скапина. Он говорил с такою быстротою и махал так сильно руками, как любой самый лучший настоящий актёр. Князь же всё продолжал по-прежнему; только странно, что, несмотря на простоту его игры, что я считал неуменьем играть, в продолжение всей роли, где только шло дело о деньгах, вам видно было, что это касалось самого больного места души его, и в этот миг вы забывали всех актёров. Страх смерти и боязнь расстаться с деньгами были поразительно верны и ужасны в игре князя, и простота, с которою он говорил, нисколько не мешала его игре. Чем далее шла пьеса, тем больше я увлекался и, наконец, даже усомнился, что чуть ли не было бы хуже, если б он играл по-нашему. Словом, действительность овладела мною и не выпустила меня уже до окончания спектакля: кроме князя, я никого уже не видал; я, так сказать, прирос к нему. Его страдания, его звуки отзывались в душе моей; каждое слово его своею естественностью приводило меня в восторг и вместе с тем терзало меня. В сцене, где открылся обман и Салидар узнал, что фальшивым образом выманили у него завещание, я испугался за князя; я думал, что он умрёт, ибо при такой сильной любви к деньгам, какую князь имел к ним в Салидаре, невозможно было, потеряв их, жить ни минуты.
Пьеса кончилась. Все были в восторге, все хохотали, а я заливался слезами, что всегда было со мною от сильных потрясений. Все это мне казалось сном, и все в голове моей перепуталось: "И нехорошо-то князь говорит, — думал я, — потому что говорит просто"; а потом мне казалось, что именно это-то и прекрасно, что он говорит просто: он не играет, а живёт. Сколько фраз и слов осталось в моей памяти, сказанных им просто, но с силой страсти; я уже считал их своими, потому что думал, что могу сказать их так же, как он. И как мне было досадно на самого себя: как я не догадался прежде, что то-то и хорошо, что естественно и просто! И думал про себя: "Постой же, теперь я удивлю в Курске, на сцене! Ведь им, моим товарищам, и в голову не придёт играть просто, а я тут-то и отличусь". Чтоб больше сдружиться с естественностию игры князя в комедии Сумарокова, не охладеть и не утратить слышанного, я тут же выпросил эту комедию переписать и переписал её, не вставая с места. Из Юноковки я поехал в деревню к своим и всю дорогу не выпускал пьесы из рук; по приваде, через сутки, я знал уже всю комедию на память. Но каково же было мое удивление, когда я вздумал говорить просто и не мог сказать естественно, непринуждённо ни одного слова. Я начал припоминать князя, стал произносить фразы таким голосом, как он, и чувствовал, что хотя и говорил точно так, как он, но в то же время не мог не замечать всей неестественности моей речи; а отчего это выходило — никак не мог понять. Несколько дней сряду я уходил в рощу и там с деревьями играл всю комедию, но тут же понимал, что играл так же, как и прежде, а уловить простоту и естественность, какими обладал князь, не мог. Все это приводило меня в отчаяние. Мне никак не приходило в голову, что для того, чтоб быть естественным, прежде всего должно говорить своими звуками и чувствовать по-своему, а не передражнивать князя. После долгих трудов я упал духом и пришел к такой мысли, что мне никогда не достигнуть простоты в игре. Я было отказался от своих напрасных трудов, но мысль об естественной игре уже заронилась в моей голове, и когда к зиме я приехал в Курск и начались спектакли, то эта мысль ни на минуту меня не оставляла, и, невзирая на все неудачи, я опять старался искать естественности. Долго-долго она мне не давалась, но случай помог мне, и тогда уже твердою ногой пошел я по этой дороге, хотя привычки старой игры много и долго мне вредили.
Случай этот состоял вот в чем. Как-то была репетиция мольеровской комедии "Школа мужей", где я играл Сганареля. Так как её много репетировали и это мне наскучило, да и голова моя была занята в то время какими-то пустяками, то я вёл репетицию, как говорится, неглиже: не играл, а только говорил, что следовало по роли (роли мои я учил всегда твердо), и говорил обыкновенным своим голосом. И что же? Я почувствовал, что сказал несколько слов просто, и так просто, что если б не по пьесе, а в жизни мне пришлось говорить эту фразу, то сказал бы ее точно так же. И всякий раз, как только мне удавалось сказать таким образом, я чувствовал наслаждение, и так мне было хорошо, что к концу пьесы я уже начал стараться сохранить этот тон разговора. И тогда всё пошло навыворот: чем больше я старался, тем выходило хуже, потому что переходил опять в обыкновенную свою игру, которой уже не удовлетворялся, так как втайне смотрел на искусство другими глазами. Да, втайне! Если бы я высказал зародившуюся во мне мысль, то меня бы все осмеяли. Эта мысль была так противоположна господствовавшему мнению, что товарищи мои к концу пьесы осыпали меня похвалами, потому что я старанием попал в общую колею и играл так же, как и все актеры, и даже, по мнению некоторых, лучше всех. Припомню, сколько могу, в чем состояло, по тогдашним понятиям, превосходство игры: его видели в том, когда никто не говорил своим голосом, когда игра состояла из крайне изуродованной декламации, слова произносились как можно громче, и почти каждое слово сопровождалось жестами. Особенно в ролях любовника декламировали так страстно, что вспомнить смешно; слова любовь, страсть, измена выкрикивались так громко, как только доставало силы в человеке; но игра физиономии не помогала актеру: она оставалась в том же натянутом, неестественном положении, в каком являлась на сцену. Или ещё: когда, например, актер оканчивал какой-нибудь сильный монолог, после которого должен был уходить, то принято было в то время за правило поднимать правую руку вверх и таким образом удаляться со сцены. Кстати, по этому случаю я вспомнил об одном из своих товарищей: однажды он, окончивши тираду и удаляясь со сцены, забыл поднять вверх руку. Что же? На половине дороги он решился поправить свою ошибку и торжественно поднял эту заветную руку. И это все доставляло зрителям удовольствие! Не могу пересказать всех нелепостей, какие тогда существовали на сцене, — это скучно и бесполезно. Между прочим, во всех нелепостях всегда проглядывало желание возвысить искусство: так, например, актёр на сцене, говоря с другим лицом и чувствуя, что ему предстоит сказать блестящую фразу, бросал того, с кем говорил, выступал вперед на авансцену и обращался уже не к действующему лицу, а дарил публику этой фразой; а публика, со своей стороны, за такой сюрприз аплодировала неистово. Вот чем был театр в провинции сорок лет назад и вот чем можно было удовлетворить публику. В это-то время князь Мещерский, без желания, указал мне другой путь. Всё, что я приобрел впоследствии, всё, что из меня вышло, всем этим я обязан ему; потому что он первый посеял во мне верное понятие об искусстве и показал мне, что искусство настолько высоко, насколько близко к природе. К этому рассказу мне остается только прибавить, что по прошествии пятнадцати лет я узнал уже в Москве от покойного князя А. А. Шаховского, что этим не я один был одолжен князю Мещерскому, а весь театр русский; потому что князь Мещерский первый в России заговорил на сцене просто, тогда как вся прежняя школа, школа Дмитревского, состояла из чтецов и декламаторов.

Была одна дама в городе, собою прекрасивая; не буду называть её, старожилы, верно, узнают. Весь город сожалел об её болезни, которою она, несчастная, страдала.
Болезнь её состояла в страшной тоске, и вся медицина тогдашняя не могла найти средства облегчить её; но случай открыл лекарство. Как-то, в самом сильном страдании, одна из крепостных ееёдевок принесла ей какую-то оконченную работу, весьма дурно сделанную; быв в волнении, она вместо выговора дала ей две пощечины и — странное дело! — через несколько минут почувствовала, что ей как будто сделалось получше. Она это заметила, но сначала приписала это случаю. Но на другой день тоска еще более овладела ею, и, будучи в безвыходно-страдательном положении, она, бедная, вспомнила о вчерашнем случае и, не находя другого, решилась попробовать вчерашнее лекарство. Пошла сейчас в девичью и к первой попавшейся на глаза девке придралась к чему-то и наградила её пощечинами, и что же? — в одну минуту как рукой сняло, а потом каждый день после того начала лечиться таким образом, и общество даже заметило, что она поправляется. Однажды графиня наша высказала ей свою радость, видя её в гораздо лучшем положении, и она в благодарность за это дружеское участие открыла ей рецепт лекарства, который так помог. И как графиня была в чахотке и у ней часто бывала тоска, то дама эта советовала ей употреблять то же лекарство, говоря, что оно очень поможет; но наша ей в ответ на это сказала: "Милая, я во всю жизнь щелчком никого не тронула, и ежели бы, боже сохрани, со мной случилось такое несчастие, то, мне кажется, я умерла бы от стыда на другой же день". И это не фраза, потому что она была добрейшее существо, хотя и были кой-какие человеческие слабости.
Не могу определить точно времени, но только однажды, когда я рисовал у графини в комнате узор с вышитого платья, вдруг приезжает больная дама, и очень расстроенная. Графиня тотчас заметила и отнеслась к ней с вопросом: "Марья Александровна! что с вами, вы так расстроены?"-и бедная больная, залившись слезами, стала жаловаться, что девка Машка хочет ее в гроб положить. "Каким образом?" — спросила графиня. — "Не могу найти случая дать ей пощёчину. Уже я нарочно задавала ей и уроки тяжелые и давала ей разные поручения: все мерзавка сделает и выполнит так, что не к чему придраться… Она, правду сказать, чудная девка и по работе и по нравственности, — да за что же я, несчастная, страдаю, а ведь от пощёчины бы она не умерла". Посидевши немного и высказав свое горе, она уехала, и графиня при всей своей доброте все-таки об ней сожалела. Но дня через два опять приезжает Марья Александровна весёлая и как будто бы в каком-то торжестве обнимает графиню, целует, смеется и плачет от радости и, даже не дожидая вопроса от графини, сама объяснила свою радость: "Графинюшка, сегодня Машке две пощёчины дала". Графиня спросила: "За что? Разве она что нашалила?" — "Нет, за ней этого не бывает. Но вы знаете, что у меня кружевная фабрика, а она кружевница; так я такой ей урок задала, что не хватит человеческой силы, чтобы его выполнить". И наша графиня, при всем участии к больной, не могла не сказать ей в ответ: "И вам это не совестно?" — "Ах, ваше сиятельство! что же мне, умереть из деликатности к холопке? А ей ведь это ничего, живёхонька, как ни в чём не бывало". Такой разговор происходил в воскресенье, а во вторник, гораздо ранее назначенного времени для визитов, М[арья] А[лександровна] приезжает к графине расстроенная и почти в отчаянии и, входя на порог, даже не поздоровавшись с хозяйкой, кричит, что девка Машка непременно хочет её уморить. Графиня спрашивает, что такое случилось. "Как же, графиня, представь себе, вчера такой же урок задала — что же?.. Значит, мерзавка не спала, не ела, а выполнила, и всё это только, чтобы досадить мне. Это меня так рассердило, что я не стерпела и с досады дала ей три пощечины; спасибо, в голове нашла причину: а, мерзавка! — говорю ей, — значит, ты и третьего дня могла выполнить, а по лености и из желания сделать неприятность не выполнила; так вот же тебе! — и вместо двух дала три пощёчины, а со всем тем не могу до сих пор прийти в себя… И странное дело: обыкновенное лекарство употребила, а страдания не прекращаются".
По отъезде этой дамы графиня стала сожалеть об ней; а как я и на этот раз рисовал узор в её комнате, то не вытерпел и сказал: "Простите меня, ваше сиятельство, за смелость, что я позволю себе сказать вам: я не могу понять, как при вашей доброте вы тоже сожалеете о подобной женщине?" — "Э, милый! чем она, бедная, виновата, когда у ней болезнь такого рода". — "Извините, ваше сиятельство, что я не соглашусь с вами: какая это болезнь? Это — глупость, каприз и безотчетность в своих действиях!" На что графиня уже тоном госпожи сказала: "Еще молод! И не осуждай, не зная, что есть на свете разные болезни, в которых искусство докторов бесполезно". — "В этом я не смею спорить с вашим сиятельством; но коли доктора ей не помогают, так посоветуйте ей простое народное лекарство, основанное на пословице: клин клином выгоняют, и так пусть она своим девушкам скажет: "Милые! Если я опять когда забудусь и кому-нибудь из вас дам пощёчину, то вы, наоборот, тоже отвесьте мне две пощёчины". И поверьте, ваше сиятельство, как рукой снимет! Право, ваше сиятельство, посоветуйте ей". — "Э, милый! — сказала графиня, уж рассмеявшись, — как можно дать такой совет?" — "Что ж, ваше сиятельство! Это будет по пословице: рука руку моет. Ведь она же советовала вам своё лекарство от тоски, хоть вы, по упрямству своему, и не послушались её советов, а это будет только совет за совет".

В это время в Курске стоял полк; командир этого полка, князь Иван Григорьевич Вяземский, был с нашим господином в коротких отношениях, а потому, когда летом, в день своего рождения, он вздумал для города дать обед и бал в лагере, то просил графа прислать людей для услуги. Это было в воскресенье, и я стал не ученик, а официант; на нас были возложены все хлопоты; мы отправились очень рано и, что нужно, захватили из дому. К назначенному времени все было нами приготовлено, и я вместо отдыха пошёл по палаткам знакомых офицеров, которые все меня знали и ласкали; между прочим, прихожу в палатку И.Ф. Боголюбова, где находилось еще несколько офицеров, и слышу спор: И. Боголюбов держит на 500 руб. пари с другим офицером, что у него в роте солдат Степанов выдержит тысячу палок и не упадёт. Это меня чрезвычайно поразило, тем более что мы знали И. Боголюбова как благородного человека; но вот каково было наше хвалёное время. Я, сознаюсь, старался скрыть моё волнение, боясь быть уличенным в такой слабости. Между тем послали за солдатом, и вот явился мужчина вершков восьми, широкоплечий и порядочно костистый. Боголюбов нестрогим голосом, а так, будто дружески, предлагает ему следующее: "Степанов! синенькую и штоф водки — выдержишь тысячу палок?" — "Ради стараться, ваше благородие!" Мне казалось, что я обезумел; я незаметно вышел из палатки. Степанов тоже вскоре вышел оттуда, и, когда он проходил мимо меня, я не утерпел и сказал: "Как же ты, братец, на это согласился?" В ответ на это он просто объяснил задачу: "Эх, парнюга, все равно даром дадут!" — махнул рукой и пошёл как ни в чем не бывало. Желчь разлилась во мне, и я пошел в палатку князя, где уже было много гостей. Как балованный всеми мальчик, я хожу по палатке и смеюсь, но это был желчный смех… Князь, погладив меня по головке, спросил: "Чему ты, милый Миша, смеешься?" — "Меня, ваше сиятельство, рассмешили ваши офицеры". Тут я рассказал ему забавную шутку и их пари, и, поверите ли, все это принято обществом с хохотом, а некоторые даже повторяли: "Ах, какие милые шалуны!" А другие отзывались: "А! каков русский солдат? Молодец!" Кажется, одно только существо посмотрело на этот случай человечески. Это Александра Абрамовна Анненкова, которая сказала князю: "Князь, пожалуйста, хоть для своего рождения не прикажи; право, жалко, всё-таки человек!" Тогда князь, обратясь ко мне, сказал: "Миша, поди, позови сюда шалунов". Я исполнил, и, когда они вошли, князь сказал им: "Что вы, шалуны, там затеяли какое-то пари? ну, вот дамы просят оставить это; надеюсь, что просьба дам будет уважена". Вот, генерал, наше хваленое время!
— Но один частный случай не обрисовывает всего общества, - отвечал он.
— Ну, так вот вам другой, бывший гораздо позднее. Когда кончилась кампания 12 года, ополченные возвратились домой, а крепостные к своим господам; за тех, которые не возвратились, правительство выдало рекрутские квитанции, и одна дама, очень образованная по времени и обществу (даже крепостные отзывались о ней, как о доброй женщине), у графини на именинах, за обедом, не краснея, позволила себе сказать в разговоре о прошедшей кампании: "Вообразите, какое счастие Ивану Васильевичу: он отдавал в ополчение девять человек, а возвратился всего один, так что он получил восемь рекрутских квитанций и все продал по три тысячи, а я отдавала двадцать шесть человек, и, на мою беду, все возвратились — такое несчастие!" При этих словах ни на одном лице не показалось даже признака неудовольствия против говорившей. Все согласились, а некоторые даже прибавили: "Да, такое счастие, какое бог даёт Ивану Васильевичу, немногим даётся".
Tags: книга21, театр1
Subscribe

  • «Мозг» (1969)

    А ты, читатель, тоже заметил, что старые французские комедии шестидесятых-восьмидесятых годов что-то как-то с годами понемногу утратили свою…

  • Про белых офицеров

    В кинофильме «Служили два товарища» боец Революции Ролан Быков объясняет помешавшему ему выстрелить Олегу Янковскому, что белого офицера издалека…

  • Ну, погоди!

    Некоторыми считается, что идея отечественного мультсериала «Ну, погоди!» была слепо заимствована у американского «Том и Джерри». Однако характеры…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic
  • 0 comments